История данмера, который очень сильно любил свою страну.
«Я сижу в тюрьме. Я сижу здесь уже третьи сутки. Я ищу убежища в этих мрачных стенах, но для грядущего стены не преграда. На обрезках пальцев начинается нагноение, перо в руках дрожит, словно кагути, припавший к убитой матери; был безбожник, умирает безбожник; было вшивое мясо, умирает вшивое мясо. Но не имперская крыса, о нет, не имперская крыса…
Двадцать лет просидеть здесь – и бежать отсюда, и вернуться обратно, пройдя через развороченную дверь, пробравшись через разваленную каменную кладку, по вытоптанному глиняному полу вперед, вперед, налево, – в мою камеру, мою цитадель, мой дом, мою церковь с костями, уложенными вдоль стен. Я оборачиваюсь и вижу тайный ход в стене. Он привел меня в новое время, но я вернулся обратно.
Если захочешь, ты сможешь посмотреть на кровь Септима, свободно разлившуюся по каменному полу. Вряд ли там станут мыть. Хотя крысы, наверное, все слижут, эта падаль жрет что попало – старые друзья еще моего дома.
Порази тебя Молаг Бал священной булавой, ты не знаешь, да, ты не знаешь, каково это – прийти с гор, с охоты, и найти свою деревню вырезанной дочиста, до единого человека. Только мухи жужжали, да, сэра, только мухи жужжали… и в благостный рассвет Азуры встречать меня вышла крыса с окровавленными зубами.
Но Септим – тот был храбрым. Таких представлений не устраивали в доме Хлаалу голодные рабы. Подойти к каторжнику, который двумя Лунами поклялся сердце вырезать у него из груди, и сказать, что он – та персона, которая призвана… Чего там дальше было, сэра? Ох и горазды твои ребята заламывать руки…
Черная кровь, говорите вы, дикари и убийцы. Эта равнина не стоит ногтя нашей земли, которую продали вашей поганой империи. Я двадцать лет смотрел из зарешеченного окна на горы и закат. Ты не видел наши горы, сэра. Мало кто возвращался оттуда живым. Над обрывами летают клиффы, и их крылья могут закрыть шестерых собак, которых вы называете дикими волками. По ущельям стекает лава, и такого же цвета глаза у наших женщин. У наших женщин, которые милостью Уриэля Септима теперь рожают имперских белокожих ублюдков.
Когда Септим стал говорить обо мне, я ослаб духом и представил себе море. Ты не вошел бы в него без меча и стальных поножей, а я купался в нем, пока мой отец стоял рядом со стрелой, прилаженной к тетиве. Вода синяя-синяя и катит волны на зеленые берега. У нас есть зеленые берега, сэра, и там повсюду растет тонкий виквит, а иногда еще и хальклоу, который жуют торговцы. Можно прыгнуть со скалы или войти без шума и плеска, можно плыть два дня и две ночи в любую сторону – нигде не будет видно земли. Когда Септим говорил обо мне, я думал о том, зачем нужны корабли, которые смогли достигнуть нашего острова. И что я снова увижу этот остров…
Но потом я вспомнил слова моей матери. Она говорила: все языки сделаны из мяса, не позволяй софистам провести тебя. Это было единственное, что мать помнила из древних поучений нашего бога. Она встречала этим каждый день, и когда над землей поднималась двойная луна, тоже говорила эти слова. Все языки сделаны из мяса, сэра. И каждый язык из мяса можно вырвать.
Я хотел броситься на Септима, словно горная гончая, выклевать ему глаза, словно клифф, но мои кисти касались лопаток, а твоя рука, сэра, держала мое горло. Он смотрел на меня так, будто не помнил, кто я такой, а в нашей традиции кровный враг приходит к тебе во сне, и я видел, как сильно он постарел и как выцвели его голубые глаза. А потом я сам постарел на несколько десятков лет – вы открыли тайный ход. Двадцать лет я сидел в камере, двадцать лет видел во сне горы и море, привалившись к стене, которая могла меня туда отвести… Вы потащили меня за собой, словно ящерицу-раба, а я, должно быть, помутился рассудком, потому что помню только, как Септим взял меня за плечо и никого больше рядом не было.
Мои руки были свободны, и я приготовился сломать ему шею, но он сказал, чтобы я послушал его, а потом поступал, как считаю нужным. Он сказал, что его сыновья убиты и что у него есть еще сын, о котором почти никто не знает. У нас говорили – тот не мужчина, кто не стал отцом своим детям, и я расхохотался ему в лицо, когда он попросил меня найти своего наследника. Но мой смех оборвался, когда он расстегнул на шее и протянул мне амулет с камнем красным, как глаза моей матери. Он взял мою руку в свою и обмотал запястье золотой цепью, сказав, что никто теперь не посмеет меня тронуть. Назвал имя, кому отдать, – Джоффри. Подтвердил, что я могу сейчас убить его самого, но тогда стражники зарубят меня, а ведь я хочу еще вернуться домой. Он так и спросил – ты ведь хочешь вернуться домой? – а я вспомнил, как двадцать лет назад кинулся на него из толпы, сжимая в руке холодный кинжал, и ничего ему не ответил.
Внезапно Септим отступил он меня на шаг и тихим голосом спросил, все ли спокойно – это вернулись дитя гуаров, называющие себя Клинками. Момент был упущен, и мои ногти, которые я двадцать лет отсекал острыми камнями, оставили кровавые борозды на моих ладонях. Но я вспомнил слова, завершающие «Дух Даэдры»: «Человек смертен, приговорен к поражению, потерям и забвению. Но мы не можем понять – почему он не отчаивается?» – и усмехнулся прямо в ненавистные лица стражников. Септим неестественным жестом разгладил мантию на запястье, и я натянул рукав до середины ладони.
У нас никогда не было тюрем. За око брали око, за жизнь брали жизнь. За честь тоже брали жизнь, и такая плата не считалась чрезмерной. Я понимал, как правы были наши предки, ведомые святым пророком Велотом из канувшей в небытие страны. Свободный народ не скрывается от солнца и не знает преград – ни скал, ни лесов, ни морей. Даже голый камень он готов обратить в райский сад. Земля, которую вы называете бесплодной пустыней, стала домом на тысячи и тысячи лет. Никакое преступление не могло караться изгнанием, и не самой страшной карой было погребение заживо.
Я следил за шеей Септима, когда вы исследовали коридоры. Он держал в руках меч, и его спина была прямой, словно клинок. Он потерял все, что имел, и шагал, словно мертвый. Мне вспомнился герой, остановивший моровое поветрие: говорят, он дико смеялся, спускаясь по склонам Красной горы, затем встал под небом, посмотрел вверх, вниз, в четыре стороны света, и его поглотила земля. Потому что план Забвения не мог принять человека, а бог уже умер. Есть вещи намного страшнее смерти – в некоторых случаях, это потеря цели.
Но у Септима была своя цель, а у меня своя, и пока она была – кровь бежала внутри наших тел, а не снаружи. Драконья и черная. Неплохо. Я повторял про себя – драконья кровь и черная… Путь был неспокоен. Коридоры сменялись коридорами, а жизни оборачивались смертями. С тела девки, переодевшейся мужиком, я снял изогнутый кинжал – его так удобно будет всадить под лопатку моего заклятого врага.
Что меня останавливало, сэра? Почему я сразу не сделал этого?..
«Я заканчиваю круг», - сказал Септим ясным голосом и улыбнулся. Ты стоял рядом с ним, ты стоял ближе, чем я, когда человек прыгнул из незамеченной двери и единым взмахом руки низверг душу Септима в первозданный хаос. Ты позаботился о том, чтобы императору не было одиноко, но по твоему лицу я видел, кто охотнее всех мог отправиться сопровождать его по холодной реке. Третья эпоха закончилась и ушла вместе с твоими словами. «Не короновать, – повторял ты, – не короновать. Я не выполнил свой долг».
Но в моем сердце расцвела надежда и показалось море. «Кто такой Джоффри?» - спросил я у тебя, сэра, и ты ответил – монах.
Монахи… Я соврал тебе – у нас была тюрьма. Тюрьма для монахов, которые называли себя жрецами-отступниками. И не странно ли это выглядело, что местом заключения фанатиков стала третья луна, Баар-Дау, остановленная жестом бога-поэта? Луна, замершая в пятистах локтях над зеленым берегом… Жрецы-отступники верили только в героя, который придет и спасет. Когда он исчез, их просто выбросили в тихий воздух, молчаливо стоявший над родной землей.
Я поднял руку, чтобы убрать волосы со лба, и – нет тайн от Судьи – рукав съехал вниз, а ты коснулся взглядом именно этой точки. «Ты немой или не хочешь говорить. Но ты не мог снять амулет с шеи моего господина так, чтобы он не заметил». Я слышал хрипы, которые бились в твоем горле, и вытянул кинжал из-за пояса, потому что не хотел отвечать.
Первые три года я кричал на стражников, называя их вонючими кагути и вшивыми гуарами. Они не знали, что это такое. Вторые три года я разыгрывал сцены из деревенской жизни, использовал разные голоса – мужские, женские, детские. Затем просто вел на стене счет дням. Один – Башня, два – Энантиоморф, три – Невидимые врата. Девять – Потерянный, десять – племена Альтмеров, одиннадцать – число господина. Двадцать три – пустой пророк, двадцать четыре – звездная рана, двадцать пять – Император.
А потом мои цифры сошли с ума.
Двадцать пять, двадцать пять, двадцать пять…
Я не хотел отвечать, но ты, сэра, и не собирался драться со мной. Ты отправил меня в монастырь Вейнон; я посчитал лишним открывать рот и повиновался, усмехаясь про себя. Наверное, ты ожидал, что я окажусь воином. Я оказался сыном рыбака и отправился через лес ночью, с кинжалом, холодившим бедро.
Лес, лес, лес, только горы виднеются на горизонте… Безбожник не молится Ноктюрнал, но шелест травы вгоняет его в дрожь. Черный лес – негде спрятаться, некуда бежать. Только Массер и Секунда смотрят с неба на звездное сердце Нирна, на все его провинции и всех подданных, даже самых отчаянных и безрассудных.
Умные звери не упреждают нападения звуком – они приходят брать добычу и берут ее молча. Схватка с лесной собакой стоила мне трех пальцев на левой руке и разорванной груди. Зверь опрокинул меня на спину и прижал к земле, но когда он приметился к моему горлу, кинжал, снятый с девки, вошел в его бок, а через несколько мгновений – в глаз.
Я никогда не убивал ни людей, ни крупных животных: у меня не было времени этому научиться. Тяжело дыша, я разглядывал тушу; раны на груди защипало, через рваную рубашку проступила кровь. Над головой шумели деревья; мне показалось, это шумело море. Я отрезал рукав, перевязал остатки пальцев и вступил в монастырь Вейнон, сверкая золотой цепью на голой руке. Безрассудство, сэра? А думаешь, многие знали, как выглядит этот шарматов амулет?..
Джоффри знал. В комнате с вырезанными по дереву узорами он встал навстречу мне из-за стола и приветствовал, словно старого друга. Я молчал. Когда человек молчит четырнадцать лет, сначала предполагают сумасшествие, потом предполагают немоту. Джоффри спросил, откуда у меня амулет Королей. Затем спросил, что говорил мне Септим. А когда ему надоело разговаривать со статуей, он предложил поесть, и тут я выдал себя с головой. В буквальном смысле: я кивнул.
– Не хочешь говорить, – сказал Джоффри. – Дело твое. Язык не кость, его не сломаешь. Должно быть, я не тот собеседник, в котором ты нуждаешься. Размотай цепь, я не хочу, чтобы приор увидел амулет.
Я отказался: отдать единственную надежду, которая пылает в моем черном сердце? А Джоффри рассудил по-своему. Принес еду в комнату и сказал:
– Меня не было достаточно времени, чтобы унести отсюда все, что можно. Теперь я доверяю тебе. Ешь.
Я принюхался к тарелке. Пахло рыбой и соленой травой… Пока я ел, Джоффри сидел и смотрел на меня. Потом улыбнулся: «Я сказал, что доверяю тебе. Может быть, здесь просто нечего было красть. Драконорожденные мертвы, амулет, разъединяющий планы бытия, лежит на руке пришлеца. Что привело тебя в монастырь Вейнон, сын гор?»
Похлебка из рыбы. Сын гор… Я говорил второй раз за четырнадцать лет – говорил о наследнике и словах мертвеца. Джоффри слушал, не меняясь в лице. Вряд ли он понимал дословно. Язык этой страны, зеленой, словно кровь скриба, я учил ровно месяц – дожидаясь прибытия цели. За двадцать лет можно спутать все, что угодно; два языка слиплись и смешались в один – ни тот, ни другой, жалкое последие… Едва ли я сказал десять фраз. В конце речи повторил, ломая и коверкая слова: «Амулет, разъединяющий планы бытия. Что привело, то привело».
Джоффри выслушал меня и спросил:
– А ты его надевал?
Я отрицательно мотнул головой и тихо сказал:
– Я пришел из своей страны.
И тогда монах рассказал о ребенке, которого он прятал, которого с момента рождения никогда не видел отец. Мартин вырос при монастыре, а затем отправился служить в город Кватч. Наследник приблизительно моего возраста, волосы у него черные, а глаза голубые. Я должен его найти и привести сюда, если он еще жив. Если нет, я могу выбросить амулет в расселину гор и делать все, что считаю нужным; эту фразу любят белолицые, которые не умеют предугадывать судьбу. Амулет – бесполезная побрякушка, пока не застегнется не шее человека, в жилах которого течет драконья кровь. На шее человека, в жилах которого не течет драконья кровь, он не застегнется никогда. Плоскости получат точки схода, на землю ступят существа с плана Забвения. Это будет конец, который нельзя предотвратить…
Я выслушал эту ересь до конца и спросил:
– На какую землю ступят Даэдра?
Оказалось, он даже не знает такого слова.
– Бог разрушения откроет двери ада…
– Я это понимаю. На какую землю они ступят?
Джоффри тоже понял. И весьма сухо ответил:
– Повсюду».
Беды, словно кагути, ходят стаями. Я допускаю, хоть мне и не хочется в это верить, – Джоффри солгал. Иначе что мешало мне, в самом деле, выбросить амулет в расселину и уплыть в страну, где пылевая буря, разъедающая глаза, мне дороже здешней еды? Хотя бы из чувства мести… Глупо подозревать чужака в том, чтобы он заботился о чужой стране. И тем более – о стране, которая стала его тюрьмой.
– Приказать не могу, но заклинаю твоими богами, – сказал Джоффри. – Приведи сюда Мартина».
Смотри внимательно, сэра. Опять цели сошлись в одной точке. Ведь хотел я убить императора, верно? Я никогда не отказывался от своей цели.
– Да, – сказал я, потому что не помнил слова «хорошо». В груди что-то жгло и горело; мне показалось, все складывается удачно – жди беды…
На этот раз меня экипировали достойно. Джоффри как ваш грандмастер, сэра, дело знал. Напоил какой-то отравой от бешенства, перевязал раны, дал с собой зелий и меч. Я не стал говорить о том, что от меча мне пользы столько же, сколько ныряльщику за жемчугом от костяных доспехов. Цепочку с амулетом пришлось намотать на плечо, а сверху перевязать бинтами, и стал я – вылитый контрабандист.
«Да, вот еще что, – сказал Джоффри, порывшись в столе. Извлек острый металлический нож и протянул мне: – Обрежь волосы».
Сперва я озлился, потом понял. За время моего заключения волосы, сухие и ломкие, отросли сверх всякой меры. Те, что висели ниже поясницы, я отсекал камнями, остальные жалел: ночами было все-таки очень холодно. Но можно представить себе выражение лица драконьего наследника… До поры до времени подозрения мне были совершенно ни к чему.
В дорогу я отправился, приодетый в хламье, которое Джоффри именовал сутаной. На боку висел меч, за спиной – мешок с зельями. Оставшиеся волосы, морщась, я связал какой-то тряпкой – опять же, по настоянию Джоффри. Кажется, он был бы рад целиком перекрасить меня в более благородный цвет.
«Именем Стендарра, пусть тебя пропустят звери и ночные разбойники… Иди, сын мой».
«Именем Боэты», – мягко поправил я. И ушел.
Путь на Кватч лежал через имперский заповедник. Огромный лес, кромешный ужас. Зелье обнаружения существ помогло мне добраться до города живым. Я чуть не сошел с ума от лесных кошмаров и двух целей, которые устроили великую битву в моем измученном мозгу.
На подступах к городу мне встретились безумцы – бледные люди с высохшими, словно старые реки, глазами. Я шел по выжженной земле, когда навстречу мне выбежал человек в горящей одежде. «Нет! Нет! ТАМ СМЕРТЬ!» Я был с ним полностью согласен, потому не соизволил даже скривить губы в улыбке. Он упал мне под ноги, живой факел. А потом я увидел – это было немногое, что могло еще гореть.
Кватч был сожжен и разрушен. Мертв, словно крыса, из которой выпустили кровь. Запах, блуждающий кругом, вызывал позывы ко рвоте. У городской стены стояли стражники; я накинул капюшон и беседовал со старшим из них, словно монах.
Брат Мартин в часовне. Часовня за городскими воротами. Перед воротами – тот самый ад, из которого лезут Даэдра. И никакого шарматова безумца туда…
«Удовольствие уничтожения суть удовольствие исчезновения в нереальном. Все те, кто бросает вызов спящему миру сему, в этом движении участия ищут. Я предвещаю отчуждение Двойной Двойственности с молотом…»
Я сумасшедший фанатик? Нет, совсем нет. Просто меня ведут боги, которых вы не знаете.
«Прими от меня уроки, как наказание за бытие смертного. Из грязи создан ты, и тюремщики твои угрожают тебе. Таковы ключ и замок Даэдры. Почему же думаешь ты, что избегнут они соглашения?»
Холодная тоска сжимала черное сердце. Сквозь запах гари просвечивала надежда, преобразующаяся в физическое возбуждение; тело напряглось, словно тетива, готовая бросить стрелу. Я стиснул нож вспотевшей рукой – и пониже шлема стражник принял урок в наказание за бытие смертного Мартина.
А сумасшедший фанатик прыгнул в эту шарматову дыру, торчащую на месте ворот, и спас свою душу от пары клинков. Собственно, выбора-то не было, сэра. И геройства никакого не было. Или ложиться прямо тут и помирать – или прыгать в адову бездну. Без размышлений, без целей и принципов, но и без страха, и без колебаний тоже.
Бездна выкинула меня в Кватч. Над городом висело набрякшее небо, а под ним витал запах горелого мяса и лежали тлеющие руины. Кое-где они не опали еще вниз и были величественны и страшны. А часовенка стояла как нездешняя – закопченная, но совершенно невредимая. Перед ней была площадь, на которой сновали, пыхтели, кидались огненными шариками полуголые яростные скампы – существа, которых Даэдра по большей части забыли одарить мозгами.
За пять часов я, крадучись и зажимая горло, – позывы ко рвоте были непрестанными – обошел площадь и оказался с другой стороны часовни. Пробежал пару десятков локтей вдоль потемневшей стены и оказался перед дверью. Схватился за медную дверную ручку и задумался. Мать говорила – вера не принуждаема, и тот, кто предает своих богов, обрекает род на проклятие… Два раза я глубоко вздохнул, решаясь, и тут мне сварили ногу. Мысли потерялись все до последней; я дернул дверь на себя и бессильно вывалился в холл часовни, а стенку надо мной закоптила пролетевшая мимо смерть.
Кто-то схватил меня повыше локтей и втащил ниже, дверь захлопнулась словно сама собой; за ней послышался визг, от которого душа переместилась ниже и затряслась. Весь мир сосредоточился в моей ноге, которая заживо испеклась в горниле ада. До всего остального мне дела не было.
Милосердное сознание затушило боль; я пришел в себя, должно быть, нескоро – лежащим на полу. Ногу, перевязанную белой тряпкой, кололо и жгло, я чувствовал жидкость, соприкасающуюся с кожей – должно быть, местную мазь. А когда я поднял голову, передо мной стоял человек приблизительно моего возраста, с темными волосами и голубыми глазами, в монашеском одеянии, но без кинжала, заткнутого за пояс.
– Нас незачем было спасать, – четко и раздельно сказал он. – Теперь ты умрешь с нами во славу Девяти. Выхода отсюда нет.
Я промолчал и потрогал повязку на ноге. Мартин усмехнулся.
– Говорю же тебе, идти некуда…
У противоположной стены стояла горстка людей – пять испуганных женщин и тройка исхудавших и грязных юнцов. Они смотрели на нас. Моих ушей достиг крик: «Он не мог умереть! Не мог!» – и грубый окрик: «Мы все умрем, женщина!»
Шесть, досчитал я. А мужчина, одернувший истеричку, сам вышел вперед. Это был стражник – в доспехах, но без шлема. Со впалыми щеками и горящими глазами под сожжеными бровями и ресницами.
– Отлично, – сказал он с сарказмом. –Отлично. Даже теперь я не польщусь на кости, обтянутые горелой кожей…
– Сангар! – одернул его Мартин. – Что ты говоришь!
– Я не жрал трое суток. Что еще я могу говорить? Где твои хваленые боги?
– Повсюду, - твердо отвечал Мартин. – В тебе и во мне.
– Тогда они трусы!
Сангар расхохотался, но его хохот перешел в судорожный кашель и выдохся очень скоро. Он отошел, хватаясь за стены; через несколько шагов кашель пригвоздил его к каменному узору пола.
– Трусы… Подлые, вонючие трусы…
Его рука слепо шарила прямо перед его лицом.
– Адская подагра, - сказал Мартин, внимательно глядя на меня. – Милость божья… И они его скорей приберут.
Очень скоро я понял: запертые здесь люди не просто считали его духовным наставником. Мартин был всем, и он делал все: перевязывал раны, возносил молитвы, следил за состоянием двери и внутреннего мира каждого оказавшегося здесь. И хотя я молчал все время, он сумел заглянуть в мою мертвую душу и оставить в ней след. Это был человек, который мог повелевать одним лишь взглядом; стало быть, Джоффри не ошибся.
К вечеру тени опустились вниз и приняли в себя каждого. Различными остались только голоса, остальное было поглощено черной юбкой Ноктюрнал. Шестая женщина снова стала кричать, и Сангар вынул нож.
– Нет, – сказал Мартин быстро.
– Она зовет своих детей, – сказал Сангар. – Там она скорее их увидит.
Затворники молча смотрели на них. В полумраке их глаза сверкали. Мартин поднял дрожащую руку и прошептал несколько слов. За витражом пронесся огненный вихрь. Через полминуты наступила тишина. Одна из женщин завизжала.
– Надежда есть всегда! – сорванным голосом крикнул Мартин. – Вы слышите? Надежда есть всегда!
– Но где она, не знает никто, – сказал Сангар, посмеиваясь. – Слышите?
И закашлялся.
– Но где она, - повторил Мартин и взглянул на меня. Глаза его были пустыми и серыми. – Где она…
К ночи умер Сангар. Я удивился такой скоротечной болезни, но Мартин пояснил: он был болен много лет и три дня назад пришел пожертвовать поместье храму в качестве последнего способа оттянуть приближающуюся кончину. У нас подобное тоже было в ходу; должно быть, боги и этой земли любили жертвы иного рода, чем Молаг Бал, предпочитающий кровь человеческую... Зашел сюда Сангар – а поместья вскорости не стало. И выхода тоже. И цели, и жизни, и города – ничего не стало. Благословение если и было, то никто его не узрел. Может быть, именно поэтому – поместье-то ведь пропало…
Мартин совсем пал духом. Я чувствовал это по его словам. Три дня они ждали, когда стражники отобьют город – так теперь, должно быть, уже не отобьют…
Однако лицо оставалось гордым, и глаза перестали быть серыми. Это потому, что он теперь был Император – хотя и не коронованный.
Вот оно как вышло, сэра. Потеряв всякую надежду на избавление после мучительной смерти Сангара, я признался Мартину во всем и размотал на руке амулет. Он поверил быстрее, чем можно было того ожидать. Возможно, потому, что уже три дня не ел и не пил – это несколько сокращает сроки. Мартин только погладил амулет - и сразу отодвинул мою руку.
– Зачем он мне теперь. Зачем мне священный камень на пороге смерти…
– Может быть, спасут, – сказал я устало. Многого мне стоило решиться просто поговорить с ним. А не убить. Не отомстить. Не искромсать его сердце. Но ведь он-то ни в чем не был виноват.
– Никто не спасет, – сказал Мартин.
С большим трудом я уговорил его надеть украшение – для проверки. Он усмехнулся.
– А тебе это нужно? Если не застегнется, выйдет – ты зря положил жизнь…
Но амулет застегнулся и запылал. Он светился долго, иссохшие люди подошли посмотреть «на красный огонек, который пылает вон у той стены».
– А это ваш Император, – сказал я. – Поклонитесь.
И они поклонились, улыбаясь. Это была забавная сказка, которая заставила их забыть о жажде на несколько минут.
Через некоторое время, однако, амулет погас, хотя, по словам Мартина, оставался теплым, почти горячим.
– Вот если бы его можно было съесть, – сказал он, постукивая ногтем по камню. – Я много дал бы за кусок хлеба такого размера.
– Мартин, – сказал я, – а ты стал бы завоевывать страну с чужими обычаями и чужим языком для того, чтобы потешить свое самолюбие?
– Было бы оно у меня… – ответил Мартин.
Прошел еще один день, и к ночи мой желудок скрутил голод, едкие соки прожигали его насквозь. Люди уже не могли ходить; некоторые страшно кашляли – должно быть, заразились. Но болезнь уже никогда не сможет завершиться… Мартин сидел, привалившись к стене, и дремал, бормоча молитвы в полусне. Он умирал, и с ним умирала надежда на то, что моя страна будет жить.
Да, сэра, изначально выбор был таков. В утешение мести за родичей я мог казнить Мартина и знать наверняка, что родина моя падет – без драконорожденного ничто не закроет двери в мир Забвения. А я сделал другой выбор – отдал амулет Мартину; но где Мартин, и где престол, на котором должны короновать его… А гордость я смял и выкинул уже очень давно – ровно сутки назад, когда мудрые изречения о чести и достоинстве едва не стоили мне жизни. Выбор потерял свою ценность: выбирать стало не из чего. И страна моя падет, а желание мести, которое осталось… чего оно стоит? Пустое…
Но оно осуществилось.
К вечеру Мартин проснулся и подошел ко мне, шатаясь. Сел рядом и тихо сказал:
– Нас уже восемь... Пойми меня – я не могу смотреть на их смерть. Это доказательство того, что я жизнь потратил впустую. Где они, правда? Где они?..
Я не сразу понял, что теперь он говорит о своих богах.
– Выходит, я должен удовольствоваться тем, что они есть… Удовольствоваться… Я не могу никого спасти. Я слышал, ваши боги были алчны… жаждали крови… Подари мне надежду, сын гор. Подари мне ее…
Я совсем перестал понимать его.
– Где она?
– Она висит у тебя на поясе, – сказал Мартин. – Сегодня она имеет серебряную ручку и кривое лезвие. Принеси меня в жертву своим богам. Я не хочу умирать с теми, кто бросил нас.
Восемь – это Восемь дарующих. Вычесть два – останется шесть. Шесть – Пути. Они смотрели на нас высохшими глазами и шевелили губами, которые пять дней не ведали воды. Пути неизречимы и свободны, и день пятый – это значит: Стороны Мира.
Я достал нож. Мартин слабо улыбнулся.
– Но прежде, брат мой, я хочу, чтобы ты помолился. Ведь ты знаешь какие-то молитвы на своем языке?
– Я не молюсь императорам, – сказал я. – Пусть даже и почти мертвым. А Даэдра молитвы не любят.
– Что-нибудь, что может сойти. Я-то смогу убедить себя…
Он снял амулет и погладил его рукой. Положил на пол. Я задумался и сидел неподвижно несколько минут. Вспоминал. Эту песню пели шаманки диких племен, расселившихся по степи, а после того – все женщины рода, желающие охранить, оберечь, осветить.
«Мартин, у тебя была когда-то мать, – хотелось сказать мне. – Я не знаю, кто она. И никто теперь не знает. Но представь, что она поет тебе эту песню. Я петь не умею. Я просто скажу тебе слова, ты запомни, и скоро она пропоет эту песню для тебя».
– Это дикая песня, – сказал я. – Дикая песня нашей родины.
Дай мне стать пылью
В твоей холодной Глуши,
И пусть язык произнесет
Последний гимн твоим ветрам.
Я молюсь о пастухе,
Что свистит своим играющим гуарам.
Я молюсь об охотнике,
Что нападает на белых ходоков.
Я молюсь о мудрой,
Что ищет под холмом,
И о жене, что желает еще хоть раз
Коснуться руки мертвого сына.
Я не буду молиться о том, что потеряла,
Когда сердце рванется ввысь
От этой земли, как семя,
И расцветет вновь под завтрашним солнцем.
Это желание мести было пустым. Но оно осуществилось, хоть я и не желал того больше...
– Восемь минус один – семь, – сказал я тихим людям, отойдя в их угол. – А семь – это Меч в Центре. У нас так считали.
– А шесть? – спросила одна женщина.
– Шесть – это Пути.
– Посчитай обратно, – попросил один юноша.
И я выполнил его просьбу.
К вечеру дверь застучала под ударами судьбы – или стражников, это как посмотреть. Они отбили город и отвели каждого пленника в место мечтаний его – таковым являлся разбитый уцелевшими жителями лагерь. И хотя там не было семидесяти семи удобств, но была вода и пища, и Шесть – Пути – остались живыми и, надеюсь, доживут до глубокой старости.
Самое забавное, сэра, что выжил даже капитан – тот самый, которому досталось от помешанного еретика. Рана была неглубока, и ее быстро залечили травами, которые знают в этой стране. Потому меня не убили. Это можешь сделать ты, если хочешь.
Мне сказали идти, куда я хочу. Амулет я уносил с собой по предсмертной просьбе Мартина – что же, он умер с ним, и желать большего не было в его власти. Стражники смотрели мне вслед, когда я шел по пыльной дороге – просил лошадь, но не дали. «Какое у тебя срочное дело, черное сердце? – сказал один. –Радуйся, что жив. Лошадей-то всего две и осталось…»
Черное сердце идет, куда хочет. Я уходил по пыльной дороге, напившись и наевшись, и ни тварь, ни беда не коснулись меня, и пришел я в свою тюрьму свободным и цельным, и даже нога теперь не болит, вот только на обрезках пальцев начинается нагноение, и перо дрожит в руках, словно кагути, припавший к убитой матери. Вы можете слить в одно целое смерть Мартина и пребывание в часовне «черного сердца», сверить с показаниями Джоффри и убедиться, что я все-таки свершил свою месть, что надежды больше нет, что земля канет во мрак – и послать убийцу, который вырежет сердце из моей груди. Это вы можете, я не сомневаюсь.
Но надежда… Надежду невозможно в з я т ь и нельзя получить в бою. Если не боги Мартина – то, возможно, Даэдра помогут. Вот только не знаю – принося жертву, я думал о своей стране, а не о священной булаве Молаг Бала… Если это не влияет на качество, то, пожалуй, Даэдра должны уступить. Я верю в это. В конце концов, ни один из них еще не получал в залог мертвого Императора. Как ты думаешь, сэра?
Что касается амулета – так я бросил его в расселину гор. Ну, скажу я тебе, не моя это была идея; а все-таки Джоффри не трогайте. В конце концов, это было то, что считал нужным именно я… Между прочим, очень хорошая фраза».
Источник: